Гостевая книга ( P ) |
ПЁТР АРКАДЬЕВИЧ СТОЛЫПИН.
Здесь смотрите фильмы о П.А. Столыпине.
Столыпин. Выстрел в Россию.
|
ПЕТР СТОЛЫПИН: ЗА ЧТО УБИЛИ ГЛАВНОГО РЕФОРМАТОРА 20 ВЕКА?
|
ОГЛАВЛЕНИЕ:
5. "... Я болтать никому не стану".
Сейчас ему было 44 года… Человек
еще крепкий. Молодцеват. Всегда при галстуке. Воротничок с лиселями. Кончики
усов залихватски вихрились, вздыблены. Столыпин выделялся из толпы, был
чрезвычайно колоритен. Именно он составлял сейчас фон власти, на котором
фигурка Николая-II казалась мелкой и жалкой, словно карикатура на
самодержавие. Петр Аркадьевич Столыпин был реакционен до мозга костей, но
порою он мыслил радикально, силясь разрушить в порядке вещей то, что до него
оставалось нерушимо столетиями. Карьера Столыпина вписывалась в русскую
историю звончато, как мелодия гвардейского марша. Этот реакционер был
цельной и сильной натурой — не чета другим бюрократам; угловатая и резкая
тень Столыпина заслоняла царя, терявшегося в неуютных сумерках бездарности…
Задерганный в семье, запуганный страхами, Николай-II чаще, чем это следовало
бы, прикладывался к бутылкам.
Любимый его дядя Николаша уже дошел до того, что колол себя морфием
прямо через рейтузы. Царь же, если верить его дневнику, «пробовал шесть
сортов портвейна и опять надрызгался, отчего спал прекрасно». Николая тянуло
в море, в тихие шхеры Бьерке, подальше от публики. Столыпин имел в
распоряжении миноносец, который забирал его прямо с дачи на Аптекарском
острове. После жестокой вибрации узкого железного корпуса было приятно
ступить на желто-матовую, будто слоновая кость, палубу императорского
«Штандарта». В честь премьера торжественно пели корабельные горны. В салоне
он деловито раскладывал перед царем бумаги для доклада. Доброжелатели уже
предупредили, что за тонкой переборкой его будет слушать и царица…
Начиналось дело — государственное дело:
— Ваше величество, вы напрасно изволили столь легкомысленно
заметить генералу Драчевскому, что при погроме в Ростове-на-Дону мало убито
евреев.
Драчевский — это вам не Спиноза, сами знаете, и он понял вас так,
что не сумел добить до желаемого вами процента. Кстати, обращаю ваше
высочайшее внимание: «Россия» и «Московские Ведомости», эти главные органы
национализма, призывающие «бить жидов — спасать Россию», имеют своими
главными редакторами… двух евреев! Позволительно ли это с точки зрения
моральной этики в государстве?
— Вот пусть жиды сами и разбираются… Рука Столыпина с покрасневшими
от напряжения костяшками пальцев протянулась к императорскому портсигару.
— Позволите? — спросил он, берясь за папиросу.
— Да-да, Петр Аркадьич, пожалуйста. За выпуклыми иллюминаторами
«Штандарта» море плоско и тихо покачивало воду, на которой играли солнечные
зайчики.
— В чем суть всего? — заговорил премьер с напором, словно
проламывая бездушную стенку. — Если мы хотим видеть Россию великой,
державой, если мы верим в обособленность исторических путей развития русской
нации, то мы должны круто изменить главное в нашей стране… Кто у нас
дворянин-помещик?
Это дрэк, — сочно выговорил Столыпин. — Это, если угодно, брак
чиновного аппарата. Это отбросы департаментов и помои канцелярий. Бюрократия
их отвергла. Им нечего делать в городах. Вот они и живут с земли, которую
сосут, угнетая крестьян. Мужика же мы сами связали круговой порукой. Один
трудится в поте лица, имея от трудов кукиш. Другой пьянствует и тоже имеет
кукиш. Но пьяница и бездельник одинаково пожирают плоды трудов работящего
крестьянина… Этих сиамских близнецов надо разделить!
Пауза. Столыпин выждал, как отреагирует царь.
— В любом случае это недурно сказано вами… Тогда премьер продолжил:
— Вся наша беда в том, что мужик уже не представляет землю своею.
Столетьями над ним довлело общинное землевладение… Я делаю ставку
на сильных! Слабый, ленивый и спившийся пускай подохнет — мне плевать на его
прозябание. Мне нужен крепкий, деловитый и хитрый мужик-труженик,
мужик-накопитель. Это будет русский фермер на единоличном хозяйстве, на
закрепленной за ним земле, по примеру Американских Штатов…
— К чему это вам, Петр Аркадьич? — спросил царь.
— Это не мне, а — вам, ваше величество! — дерзко парировал Столыпин. — Я
как помещик в этом варианте сам много теряю. Но как дворянин я обретаю рядом
со своим имением хутор кулака, который станет моим добрым союзником… Давно
пора раздробить славянофильскую общину и дать мужику землю: возьми, вот это
твое! Чтобы он почуял вкус ее, чтобы он сказал: «Моя земля, а кто ее тронет,
на того я с топором пойду…»
— Забавно рассуждаете, — хмыкнул Николай-II. Столыпин на
комплименты не улавливался:
— Не забавно, а здраво… Вот тогда в мужике проснутся инстинкты
землевладельца и все революционные доктрины разобьются о могучий пласт
крестьянства, как буря о волнолом. Жадный мужик — хороший мужик, ему и карты
в руки…
Мимо, разводя буруны, прошел тральщик, и «Штандарт» раскачало, он
дергал цепи якорей, лежащих под ним на дне моря.
— Петр Аркадьич, — отвечал царь, когда качка утихла, — ведь это не
так-то просто… Это уже реформа. Аграрная реформа! Ломка вековечного уклада
жизни. Тут и с вилами пойдут.
— С вилами, но не с бомбами! Овчинка стоит любой выделки, ваше
величество. Я тоже, как и вы, хочу спать в России спокойно. Грош всем нам
цена, если мы боимся ступить на путь реформации. Согласен, что будет больно.
И затрещат кое-где косточки. И побегут с воплями обиженные и несчастненькие.
Но так надо…
Когда миноносец, приняв на борт Столыпина, растворился в туманной пелене
вечернего моря, в царском салоне появилась Александра Федоровна с вязанием в
руках:
— Ники, почему ты позволяешь своему презусу так с тобой
разговаривать?
Он ведет себя попросту неприлично.
— В чем же это выразилось, Аликс?
— Странно, что ты сам этого не замечаешь… Развалился перед тобой в
кресле, хватает со стола твои папиросы, а говорит в таком тоне, будто он —
учитель, а ты перед ним — школьник.
— Я этого не почувствовал, — отвечал царь жене. — С другой стороны,
не ходить же ему по струнке! Все-таки… премьер.
В костлявых пальцах императрицы быстро сновали вязальные спицы, и
слова ее текли, как пряжа.
— Даже этот мерзавец Витте был куда как вежливее, — зудила она как
муха.
— Помнишь, здесь же, в Бьерке, когда ты соизволил дать ему титул
графа, он четырежды кидался на колени, жаждая поцеловать твою руку… Не
забывай, Ники, что ты царь, ты самодержец, а барин Пьер Столыпин лишь твой
верноподданный. Мог бы он и постоять в твоем присутствии!
— Столыпин производит на меня приятное впечатление. Появилась
Анютка, с размаху плюхнулась в кресло.
— Столыпину не мешало бы еще поучиться, как смеяться в присутствии
монаршей особы. Произнес бы деликатное «хе-хе», и хватит! А то оскалил белые
дворянские клыки и гогочет, как не в себе: «ха-ха-ха»! Здесь ему не Саратов,
— сказала Анютка, закуривая царскую папиросу. — Что за дикость! Где он хоть
воспитывался, невежа? В Пажеском, в Правоведении? Или в Лицее?
Император, вздохнув, направился к трапу. Сказал:
— Петр Аркадьич с отличием окончил физико-математический факультет
Санкт-Петербургского университета…
Поднявшись в буфет, он стал пробовать сорта портвейнов. «А что, если
Столыпин и правда метит в русские Бисмарки?»
Качало яхту — качало и царя.
Депутат Муханов рассказывал, что не слышал взрыва и в абсолютной
тишине оказался сброшен со стула. Не потеряв сознания, он туг же поднялся,
пораженный внезапно наступившей ночью. Тьма возникла от грязной штукатурки,
которая в мгновение ока превратилась в мелкий черный порошок, и дышать стало
невозможно. А радом с собой Муханов заметил фигуру церемониймейстера
Воронина, спокойно стоявшего возле стены. Человек высился совершенно
неподвижно, только у него недоставало одной детали… головы!
Это случилось 12 августа на Аптекарском острове столицы, где
размещалась дача Столыпина. Во время приема просителей и чиновников к дому
подкатило барское ландо, из которого вышли трое, неся портфели. Двое из них
были в форме офицеров. Дежурный жандарм слишком поздно заметил неладное:
— Держите их… у этого борода наклеенная! Эсеры-максималисты с
возгласами:
— Да здравствует свобода! — шмякнули под ноги себе портфели с
бомбами, и они же первыми исчезли в огне и грохоте.
(Покушение на Столыпина на Аптекарском острове наглядно показано в 8-й серии киносериала: "Империя под ударом").
Министр иностранных дел Извольский прискакал на Аптекарский раньше
всех. Возле крыльца дачи в ужасных муках умирали лошади, из хаоса стропил и
балок, средь кирпичей и обломков мебели торчали руки, головы и ноги людей.
Тихо капала кровь. Кричали из развалин придавленные и умирающие. Извольский
нашел Столыпина в садовом павильоне. Премьер сидел за чайным столиком,
врытым в цветочную клумбу, и — бледный — жадно курил папиросу. Папироса, как
и пальцы его, была словно покрыта красным лаком.
— Нет, — отвечал Столыпин, — я даже не ранен. Это кровь моего сына,
которого я своими руками откопал из развалин. Жена цела тоже, но вот Наташа…
ей лишь пятнадцать лет! А ног нет — одни лохмотья. Вот жду! Из академии
вызвали Павлова…
Максималисты хотели убить премьера, но он остался невредим. В
единой вспышке взрыва погибло свыше 30 и было изувечено 40 человек, не
имевших к Столыпину никакого отношения. Умерли в муках фабричные работницы,
с большим трудом добившиеся приема у председателя Совета министров по своим
личным нуждам.
Террор не убивал людского горя на земле.
Террор лишь усилил людское горе на земле.
Приехал на автомобиле знаменитый хирург Павлов, на траве перед
домом осмотрел дочь Столыпина и сказал кратко:
— Увозим ее! Без ампутации не обойтись…
На лужайке пожарные раскладывали трупы, вид которых был страшен.
Сила взрыва оказалась столь велика, что деревья вдоль набережной Невы
вырвало с корнем, а на другой стороне реки в дачных виллах богачей высадило
все стекла из окон.
— А я даже не оглушен, — удивлялся Столыпин. — Вот после этого и не
верь в высшее провидение…
Николай-II поборол в себе обычное равнодушие к чужим бедам и
вечером того же дня нашел случай выразить Столыпину самое сердечное
сочувствие. Он обещал, что лучшие врачи столицы приложат все старания, дабы
спасти ему дочь и сына. А на прощание его величество подложил премьеру
хорошую грязную свинью:
— Петр Аркадьич, извините, что в такой тяжкий для вас момент
обращаюсь с просьбой… Мне, поверьте, стало уже неловко отказывать в
прошениях о смягчении смертных приговоров. Вы как премьер не возьмете ли и
эту обязанность на себя?
— Возьму, — ответил Столыпин. — Нас не жалеют, я тоже не стану
жалеть. Кому суждено висеть, тот у меня нависится!
— А себя вы должны поберечь, — сказал ему царь. — На квартире
министра вам оставаться опасно. Зимний дворец как раз пустует. Берите семью
и занимайте мои апартаменты.
Отныне император сдавал Зимний дворец на прожитие своим министрам —
поквартирно, словно это был доходный дом. Ночью Столыпин сидел на царской
постели, слушал, как в соседней комнате дворца кричит его дочь Наташа,
которой врачи ампутировали ногу. Возле жены мучился от боли раненый сын.
За окнами по черному небу неслись черные облака.
Столыпин вдруг ослабел, его плечи затряслись от глухих, судорожных рыданий.
Слезы заливали ему лицо.
— Лучше бы меня… меня! — выкрикивал он. — Наташа ведь совсем
девочка. Как жить ей дальше… безногой? О господи! Да ведь разве я в чем-либо
виноват?
Утром он — бледнее смерти — снова закрутил усы.
— Карету мне, черт побери… карету!
Под конвоем конных жандармов премьер поехал из дворца на свою
городскую квартиру, где состоялся сбор всего столыпинского кабинета.
Министры смотрели на него почти с ужасом. Скулы перекатывались под цыгански
смуглой кожей лица премьера, а глаза его ввинчивались в пустоту, как шурупы.
В энергичных выражениях Столыпин сказал, что вчерашнее покушение, едва не
лишившее жизни его самого и его детей, ничего не изменяет во внутренней
политике Российского государства.
— Мой поезд с рельсов не сошел! — заявил Столыпин. — Террористам
нужны великие потрясения, а мне нужна великая Россия… Моя программа остается
неизменной: жесточайшее подавление беспорядков, разрешение аграрного
вопроса, как самое неотложное дело империи, и выборы во вторую Думу, которая
должна явить новых богатырей мысли и дела… Господа! — закончил он почти
вызывающе. — Подражайте мне!
В этот момент он казался себе героем античного мира; ему, как Муцию
Сцеволе, хотелось сунуть руку в огонь и не почувствовать боли ожога. Возле
премьера, неотступные, как сама смерть, молча пребывали зорко взирающие
личные телохранители — Пиранг и Дикобах… Министры, подавленные, расходились.
* * *
1906 год заканчивался. 31
декабря в Петербурге открывали кожно-венерологическую клинику. Ждали
премьера, но Столыпин накануне загрипповал и не прибыл. Это его спасло.
Премьера поджидал на морозе молодой человек, модно одетый. Поняв, что
Столыпин не придет, он разрядил обойму в сатрапа фон дер Лауница. А в ночь
на 26 января какой-то дядя в верблюжьей шубе, не совсем трезвый,
околачивался возле особняка графа Витте на Каменно-островском проспекте.
Потом окликнул дворника:
— А где барин твой Сергей Юльевич дрыхнет?
— А эвон, окошко светится. Видать, книжку читает…
Через четыре дня истопник в комнатах Витте обнаружил, что сверху по
дымоходу тянутся какие-то веревки, на которых привязан пакет — больше
кирпича, обтянутый холстиной.
— Ваше сиятельство, что вы тут спрятали? Витте, как увидел этот
пакет, так и шарахнулся:
— Полицию сюда, скорее… Адская машина! С чинами сыска прибыл
профессор Забудский, специалист по взрывчатым веществам. Ученый муж отважно
распорол холстину.
— Смесь гремучего студня с аммиачной селитрой, — сказал он,
понюхав, и даже что-то лизнул с пальца, пробуя на вкус. — Да, я не ошибся… А
вот и будильничек! Скажите, граф, этим часикам спасибо. Они остановились за
тридцать пять минут до девяти часов, когда эта машинка должна бы сработать…
Витте решил на этом покушении крупно сыграть. Но протокол и заключение
экспертизы легли на стол Столыпина, который погубил тщеславные замыслы Витте
с самого начала:
— Сам пихнул динамит в печку и развел панику. Это же понятно:
безносый хочет исправить карьеру, и он готов взорвать даже свою Матильду с
фокстерьером, лишь бы заменить меня…
В газетах появились карикатуры: Витте, стоя на крыше своего
особняка, опускает на веревке в дымоход адскую машину. А весной близ
Ириновской дороги нашли разложившийся труп человека в ошметках верблюжьей
шубы. Возле него валялись закуска и пустые бутылки из-под водки. При нем же
оказалась и записная книжка с номерами питерских телефонов… Жандармы
поступили просто:
— Нука, брякнем по номеру 3-43.
— Журналист Ипполит Гофштетгер слушает.
— Ясно! Теперь позвоним по номеру 144-57.
— Протоиереи Восторгов у аппарата, кому я нужен? Это работала
черная сотня, но Столыпин сказал:
— Я ничего не знаю. Виновные не обнаружены…
* * *
Столыпин, размашисто и нервно, строчил царю, что «члены Думы правой партии
после молебна пропели гимн и огласили залы Таврического дворца возгласами
„ура“… при этом левые не вставали!».
Николай-II отвечал премьеру: «Поведение левых характерно, чтобы не сказать —
неприлично… Будьте бодры, стойки и осторожны. Велик бог земли русской!»
Таврический дворец подновили, да столь «удачно», что крыша зала заседаний
рухнула. Счастье, что это случилось в перерыве, а то бы от «народных
избранников» только сок брызнул! Крыша обрушилась на скамьи левых депутатов,
зато кресла правых загадочно уцелели. Столыпин, хрипя от ярости, доказывал
газетчикам, что злостного умысла не было, просто деньги для ремонта дворца,
как водится, заранее разворовали! Впрочем, к чему высокопарные слова, если
вторую Думу разогнали, как и первую. Это случилось 2 июня 1907 года, а на
другой же день Столыпин изменил избирательные законы.
Третью Думу подобрали уже на столыпинский вкус. Вот, к примеру,
депутаты от Петербургской губернии: фон Анрепп — профессор судебной
медицины, Беляев — лесопромышленник, Кутлер — бывший министр, Лерхе —
инспектор банка, Милюков — профессор истории, Родичев — присяжный
поверенный, фон Крузе — мировой судья, Смирнов — царскосельский купец,
Трифонов — сельский лавочник, и только один рабочий — Н.Г.Полетаев, — через
руки которого проходила тогда переписка Ленина с питерскими большевиками…
«Сначала успокоение, затем реформы, — твердил Столыпин. — Мне не нужны
великие потрясения, а мне нужна великая Россия». Революция уходила в
подполье...
* * *
Полковник Николай Николаевич Кулябка
— начальник Киевского охранного отделения. В его жизни был один анекдот.
— Не беспокойтесь, он не похабный… Знаете, — рассказывал Кулябка, — я
чрезвычайно благодарен революционерам. Они спасли мне жизнь! Врачи меня, как
чахоточного в последнем градусе, заочно приговорили к смерти.
Эсеры тоже приговорили к смерти. Приговоренный дважды уже не погибнет…
Когда в меня стреляли, одна из эсеровских пуль вошла в грудь и навсегда
затворила в легком роковую каверну! Я был спасен.
Сейчас Кулябка сидел у себя дома. В двери просунулась стриженая голова сына
с оттопыренными ушами:
— Папа, уже поздно. Можно я спать лягу?
— Нет. Выучи урок, тогда ляжешь. А если завтра не исправишь единицы, я тебя
выдеру, как последнего сукина сына.
Кулябка перед сном просматривал донесения тайных агентов о подпольном
обществе «Дорефа»; на дверях этого сборища была надпись: ВОШЕДШИМ СЮДА НЕТ
ВЫХОДА! Агентура сообщала, что девушки остались в чулках и шляпах, а юноши в
котелках и при галстуках — в таком неглиже устроили танцы. Работая синим
карандашом, Кулябка подчеркивал в списках «Дорефы» знакомые фамилии
участников этого «подполья»… Все дети почтенных родителей! Из швейцарской,
где постоянно дежурил переодетый жандарм, раздался звонок — явился нежданный
посетитель.
— Так поздно? Кто он? И что надо? — спросил Кулябка.
— Мордка Гершов Богров, называет себя Дмитрием Григорьевичем, сын присяжного
поверенного, студент университета… Выражает большое нетерпение видеть вас
лично.
— Хорошо. Пусть поднимется ко мне…
Из-за двери слышался бубнеж сына: «Знаете ли вы украинскую ночь? О, нет, вы
не знаете украинской ночи…» Кулябка распахнул двери из кабинета в комнаты,
наказал:
— Убери учебник — и спать! А завтра выдеру…
Поджидая студента, Кулябка усмехнулся; ведь он только что подчеркнул имя
Д.Г.Богрова в списках «Дорефы». Отец этого юноши — видная фигура: пять домов
в Киеве, под Кременчугом богатая вилла, семья живет в зелени Бибиковского
бульвара.
— Да, да! Входите… Прошу прощения, что принимаю вас не при мундире.
Но я дома. Уже вне служебных обязанностей.
На пороге жандармской квартиры стоял молодой человек в пенсне. Довольно
высокий. С румянцем на щеках. Отвислые губы, сморщенные. Он их все время
подбирает, чтобы закрыть очень длинные передние зубы. Лоб небольшой, но
хорошо сформирован. «С такой внешностью, — машинально заметил Кулябка, —
Богров весьма удобен для наружного за ним наблюдения…»
— Прошу, садитесь. Что вас привело ко мне?
Увидев перед собой дубоватого полковника в домашних шлепанцах, Богров сразу
решил, что эта упрощенная скотина вряд ли способна оценить все нюансы его
тонкой ущемленной души, а потому, сев на диван, он начал с некоторым
нахальством:
— Не стану затруднять вас прослушиванием сложной гаммы моих настроений.
Скажу проще: революция, столь бесславно прогоревшая, одним своим крылом
задела и меня. Да, я состоял в обществе киевских анархистов.
Нет, я никого не шлепнул, в «эксах» не участвовал и вот… Решил прибегнуть к
вам. Извините за позднее вторжение. Я отлично понимаю, это не совсем вежливо
с моей стороны, но ведь в вашем деле это простительно. Просто я не хотел,
чтобы кто-либо видел меня посещающим вас.
Кулябка развернул стул и сел на него верхом, расставив ноги словно в седле.
Молча вздохнул. Возникла пауза.
— Так чего же вы от меня хотите? — спросил он.
Ему, конечно, было уже ясно, ради чего пришлялся к нему Богров, но этот
злодейский вопрос полковник соорудил умышленно, чтобы Иуда, явившийся в
полночь ради получения тридцати сребреников, покрутился на диване, словно
глупый пескарь, попавший на раскаленную сковородку.. Богров смутился.
— Надеюсь, — начал он, — вы понимаете, что этот мой шаг определен большим
внутренним напряжением и сделкой… Если угодно, пусть будет так: именно
сделкой с нормами морали.
— А у вас есть «нормы»? — равнодушно спросил Кулябка, памятуя о списках
тайной «Дорефы» и пытаясь представить себе этого подонка в котелке и при
галстуке танцующим с девицей в одних чулках (картина получалась отвратная).
— Простите, но они есть! — вспыхнул Богров.
— Любопытно… даже очень, — с иронией произнес Кулябка. — А все-таки я не
понимаю, ради чего вы пожаловали?
— Я и так выразил все достаточно ясно.
— Вы ничего не выразили. Пришли и… томитесь. Богров это понял, натужно
выдавил из себя:
— Я согласен сотрудничать с вами.
— Опять непонятно! — обрезал его Кулябка. — Что значит «согласны»?
Можно подумать, я взял палку и лупил вас до тех пор, пока вы не согласились.
Нет, вы не согласились, как это бывает с другими, измученными тюрьмой и
ужасом перед казнью. Вы, милейший, сами пришли ко мне и сказали: я — ваш!..
Так ведь?
— Да, — поник Богров, — кажется, это так.
— Бывает, бывает… — отвечал Кулябка, вроде сочувствуя. — А что же именно
заставило вас предложить нам свои услуга? Вопрос сложный, но Богров
реагировал без промедления:
— Я убедился на собственном опыте, что вся эта свора революционеров не что
иное, как обычная шайка бандитов…
Ясно, что этот «блин» испечен Богровым еще на улице и в горячем состоянии, с
пылу и с жару, донесен им до кабинета Кулябки. Жандармские же полковники на
Руси дураками никогда не были, напротив, их отличало большое знание
человеческой психологии, и в данном ответе Николай Николаевич сразу уловил
фальшь.
— Ну, а теперь выскажитесь точнее. Не стесняйтесь. На этот раз Богров уже не
спешил — прежде подумал:
— Видите ли, мой папа обеспеченный человек. Хотя я и еврей, но мои красивые
тетки замужем за видными русскими чиновниками. Хочу быть присяжным
поверенным и, надеюсь, им стану. У меня нет обоснованных конфликтов с
самодержавной властью, чтобы выступать на борьбу с нею… Зачем мне это?
— Вы уже близки к истине, но еще бегаете по сторонам… Выкладывайте!
— рявкнул Кулябка грубовато. — Ведь я вас за шкирку к себе не тянул, сами
пришли, так будьте откровеннее…
Конечно, Богров не мог думать, что в лице начальника киевской охранки он
встретит человека тоньше его самого и проницательнее. Пришлось убрать общие
слова, за которыми стоял туман благородства, и перейти к самым обыденным
фактам:
— Папа с мамой недавно ездили в Ниццу и брали меня с собой. Я имел
неосторожность проиграть в рулетку тысячу пятьсот франков.
— И теперь хотите, чтобы я, старый дурак, дал вам их? От прежней наглости
Богрова не осталось и следа.
— Вы не совсем поняли меня, — бормотнул он жалко.
— Да понял! — отмахнулся Кулябка как от мухи. — Не такой уж вы Шопенгауэр,
чтобы вас не понять. — И вдруг обрушил на него лавину брани:
— Щенок паршивый, сопля поганая, продулся в рулетку, а теперь хочет
продавать своих товарищей?! Этому, что ли, учили тебя твои благородные
родители?
Богров был уничтожен. Наивно прозвучали его слова:
— Но папа дает мне всего полсотни в месяц, Кулак жандарма в бешенстве
молотил по столу.
— Так на что же ты, подонок, их тратишь?
— Разрешите мне уйти? — живо поднялся Богров.
— Сидеть! — гаркнул Кулябка. — Или тебе кажется, что здесь романтика? Нет,
братец. И над нашей лавочкой, как и в твоей вонючей «Дорефе», золотом выбиты
слова: ВОШЕДШИМ СЮДА ВЫХОДА НЕТ. — Богров при этом даже вздрогнул. — Я тебе
не папа с мамой, — продолжал Кулябка спокойнее, — и давать буду по сотне. А
за долг в рулетку расквитайся-ка, братец, сам!
Встретив на себе обратный колючий взгляд, Кулябка вдруг понял, что перед ним
не желторотый птенец, не знающий, где подзанять деньжонок, — нет, перед ним
предстал опытный гешефтмахер, который пятьдесят рубликов от папеньки уже
расчетливо приложил к ста рублям от жандармов, и теперь он, остродумающий
подлец, уже прикидывает, на сколько ему этих доходов хватит…
Кулябка с треском выложил перед ним сотню:
— Забирай. А теперь подумай и здесь же, не выходя на улицу, избери для себя
тайную кличку… псевдоним.
Предложив это, он смотрел с интересом: «Наверняка изберет себе имя — как с
театральной афиши!» Жандарм не ошибся:
— С вашего разрешения я буду Аленским.
— Так и запишем. Нам плевать…
Но рядом с этим именем новорожденного агента-провокатора Кулябка записал и
второе, придуманное самим: Капустянский — это уже для внутреннего
употребления (точнее — для сыщиков). Николай Николаевич любезно проводил
Богрова до швейцарской.
— Я пойду спать, — сказал он жандарму. — Так намотался за день, что ноги не
держат. Больше меня не тревожить… Но сон Кулябки был нарушен звонком по
телефону.
— Докладываю, — сообщил агент наружного наблюдения, — гости от Шантеклера
выкатились в половине третьего. Замечены: Фурман, Бродский, Фишман, Марголин
и Фельдзер…
— Это не все, — сонно сообразил Кулябка, — в гостях у Шантеклера был еще
австрийский консул Альтшуллер. Где он?
— Не выходил, — отвечал агент. — Остался ночевать.
— Хорошенькая история, — буркнул Кулябка.
История грязная: в доме киевского генерал-губернатора Сухомлинова,
прозванного Шантеклером, остался ночевать некто Альтшуллер, подозреваемый в
шпионаже в пользу Австро-Венгрии, причем секретные документы об этих
подозрениях находятся в том же доме, где он сейчас ночует…
* * *
В эту ночь на темном горизонте русской истории замерцала звезда провокации.
Осыпались листья осени 1907 года.
* * *
Каждая женщина вправе сама
решать, сколько ей лет. Марии Федоровне исполнилось уже шестьдесят, но
вдовая царица была еще миниатюрна, как барышня. При резких движениях на ней
посвистывала жесткая парча, в руке трещал костяной веер; на груди Гневной
умещалось, трижды обернутое вокруг шеи, драгоценное ожерелье из двухсот
восемнадцати жемчужин — каждая с виноградину. Когда революция пошла на
убыль, она съездила в Вену, где существовал единственный в мире Институт
красоты. Там ей надрезали веки глаз, в которые врастили каучуковые ресницы —
как шпильки! Лицо стареющей женщины облили каким-то фарфоровым воском,
предупредив, что за успех не ручаются. Это верно: «фарфор» сразу дал массу
мельчайших трещинок, отчего лицо императрицы стало похоже на антикварную
тарелку. После этой рискованной операции Мария Федоровна сразу же произвела
вторую. Неожиданно для всех она вышла замуж. Из трех своих любовников царица
выбрала в мужья одного — своего гофмейстера князя Георгия Шервашидзе…
В Царском Селе она появлялась как майская гроза.
Между сыном и матерью возник серьезный разговор:
— Я слышала, Ники, что ты недоволен Столыпиным. Но без него тебе
нечего делать. Можешь сразу убираться в Швейцарию!
Только он, последний русский дворянин, еще способен скрутить
революцию. А на кого ты еще мог бы так опереться?
— На Руси, мама, народу хватает.
— А тебе кто нужен… народ или министры? Столыпин — это наш Бисмарк,
так не повтори ошибки кузена Вилли, который много потерял, удалив с мостика
главного лоцмана германской политики. Где ты еще найдешь второго Столыпина?
Камарилья льстецов и жуликов способна поставить лишь петрушку для
придворной ярмарки.
— Бог еще не покинул меня, — отвечал император.
— Бог! — воскликнула мать. — У тебя с ним какие-то странные
отношения. Ты говоришь «я и бог» в таком тоне, словно бог уже генерал-майор,
а ты пока еще только полковник…
В этом году русский обыватель придумал про царя такую загадку:
«Первый дворянин, хороший семьянин, в тереме гуляет, столом гадает — стол
мой, столишко, один сынишка, четверо дочек, женка да мать, а… куда бежать?»
Алисе царь говорил:
— В Древнем Риме толпа требовала у цезарей хлеба и зрелищ, а сейчас
от нас хотят видеть только скандалы. — При встречах с премьером он пытался
шутить:
— Петр Аркадьич, а ведь вы — мой император! — Но за шуткой таилось
уязвленное самолюбие. Столыпин — монолитная фигура реакции, и этот
классический монумент самодержавия отбрасывал на престол такую густую тень,
в которой совсем уже не был различим император. Николай-II не раз уже
пытался накинуть узду на премьера:
— Петр Аркадьич, отчего вы так старательно избегаете Распутина?
— Ваше величество, — отвечал тот, непокорный, — да будет позволено
мне самому избирать для себя приятелей…
На парадах, когда Николай-II, сидя в седле, перебирал поводья, пальцы рук
его безбожно тряслись, и лощеные гусарские эскадроны, в которых было немало
мастеров-вахмистров, готовых выпить и закусить огурчиком, про себя отмечали:
«Эге, Николашка! А ты, брат, тоже, видать, зашибаешь…» Алкоголь всегда был
сильнее кесарей. На полковом празднестве царскосельских стрелков, упившись,
царь в малиновой рубахе увлекся пляскою своих опричников и, следом за ними,
выкатился из казармы на улицы, демонстрируя перед прохожими свое умение
плясать вприсядку. Но при этом он еще выкрикивал слова лейб-казачьей песни:
А и бывало — да, да и давала — да,
Да другу милому да целовать себя.
А теперь не то, да не стоит его
Да лейб-гвардейский полк
да в нашем городе…
Потом кувыркнулся в канаву. Конечно, в канаве не ночевал (все-таки царь!),
но в канаве уже побывал…
* * *
"... Я БОЛТАТЬ НИКОМУ НЕ СТАНУ".
Осенью 1910 года весь русский народ отмечал небывалый праздник, вошедший в нашу богатую историю под названием Первой Всероссийский Праздник Воздухоплавания. Пилоты напоминали тогда птичек, летающих внутри своих порхающих клеток. Чуткий поэт Александр Блок уже давно прислушивался к новому шуму XX века — это был шум работающих пропеллеров:
Его винты поют, как струны.
Смотри: недрогнувший пилот
К слепому солнцу над трибуной
Стремит свой винтовой полет.
Подлинным асом показал себя летчик Н.Е.Попов, который достиг
небывалой высоты — шестисот метров; он же побил все рекорды
продолжительности полета, продержавшись в воздухе два часа и четыре минуты!
«Для него, — с восторгом писали газеты, — не существует невозможного в
авиации». Полиция на всякий случай тут же установила «Правила летания по
воздуху», что дало повод выступить в Думе депутату Маклакову: «Не понимаю,
как полиция мыслит себе контроль за правильностью полетов? Я думаю, в
конечном итоге это будет выглядеть так. Летит, скажем, Уточкин или Заикин, а
за ними геройски ведет аэроплан жандармский генерал Курлов и грозным
окриком, как городовой на перекрестке, делает им замечания…» Следом поднялся
на трибуну иронический Пуришкевич: «Я понимаю тревогу своего коллеги
Маклакова. Но полиция, заглядывая в будущее, поступает правильно. А то ведь,
сами знаете, господа, как это бывает… Найдется какой-нибудь Стенька Разин,
который раскрутит свой пропеллер, взлетит на недосягаемую для смертных
высоту и шваркнет оттуда пачку динамита на Царское Село с его венценосными
жителями. Тогда мой коллега Маклаков громче всех будет кричать о том, что у
нас безобразная полиция, которая ест хлеб даром… Я — за полицию даже под
облаками!»
Удивительно: русский народ как-то сразу полюбил авиацию. Царская
власть, учитывая большую популярность авиаторов-чемпионов, незримо
использовала Неделю воздухоплавания ради заигрывания перед армией и перед
народом. А.И.Гучков от лица думской общественности уже слетал в Кронштадт и
обратно, а теперь — от имени правительства! — наступала очередь лететь и
Столыпину… На зеленом поле Комендантского аэродрома колыхалась трава.
Самолет напоминал нечто среднее между стрекозою и этажеркой. Треск
мотора, брызгающего на траву касторовое масло, наполнял сердца зрителей
сладким ужасом чего-то необыкновенного. Столыпин шагал через поле, не видя
путей к отступлению, ибо газеты (ах, эти газеты!) уже растрезвонили на всю
Русьматушку, что он полетит именно сегодня — 21 сентября… Премьера поджидал
пилот — капитан Лев Макарович Мациевич, в прошлом офицер подводных лодок.
Глядя в глаза Столыпину, он невозмутимо доложил:
— Ваше высокопревосходительство, осмелюсь заявить, что я
революционер, и мне выпадает хороший случай разделаться с вами за тот
реакционный курс политики, который вы проводите… По-человечески говорю:
прежде чем лететь со мною, вы подумайте!
«Ах, эти газеты…» А пропеллер уже вращался.
— Спасибо за искренность… Мы полетим! Мациевич любезно помог ему
забраться в кабину, крепко стянул на Столыпине ремни, велел держаться за
борта двумя руками.
— Могу только одной, — пояснил Столыпин. — Вторая рука была
прострелена насквозь вами… революционерами!
Трава осталась внизу. Мациевич часто оборачивался, чтобы
посмотреть, не вывалился ли премьер на крутых разворотах. «Этажерка» его
тряслась каждой своей жердочкой. Столыпин, посинев от ужаса, с глубоким
удивлением разглядывал классически точную планировку «Северной Пальмиры»… Он
видел и Кронштадт.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Мациевич. Горячие брызги
касторки залепляли премьеру глаза.
— Превосходно капитан! — с бравадою отвечал он.
— Значит, я полагаю, полетим за облака?
— Вы крайне любезны, капитан, но… не надо. Вот и трава! Столыпин
выпутал себя из ремней.
— Благодарю вас, — пожал он руку пилоту. — О том, что вы мне
сказали перед полетом, я болтать никому не стану…
Через несколько дней газеты России вышли в траурной рамке; «ТРАГИЧЕСКАЯ
СМЕРТЬ КАПИТАНА МАЦИЕВИЧА! Авиатор во время полета выпал из машины и
разбился насмерть. Аэроплан, пролетев без него немного, упал тоже и
превратился в груду обломков…»
— Жаль, — искренне огорчился Столыпин. — Это был благородный
человек, человек смелых и дерзких чувств. Из мрачных глубин моря он смело
взлетел под облака и был… был счастлив!
28 сентября Невский проспект заполнила такая гигантская
демонстрация, какой никогда еще не бывало: Петербург прощался с Мациевичем.
А в толпе провожавших тишком рассказывали, что пилот не просто выпал из
самолета — нет, он сознательно покончил с собой (О гибели капитана Л. М.
Мациевича (1877-1910) существует несколько версий. Для написания этого факта
я использовал письма П.А.Столыпина к царю, записки жандарма П.Г.Курлова и
воспоминания борца-авиатора Ивана Заикина «В воздухе и на арене».), якобы
испытывая угрызения революционной совести за то, что не разделался со
Столыпиным… Столыпин в эти дни писал царю: «…Мертвые необходимы! Жаль
смелого летуна, а все же общество наше чересчур истерично». Почему он
написал именно так — я не знаю. Наш известный архитектор И.А.Фомин тогда же
установил на могиле пилота прекрасную стелу — она как игла, устремленная
ввысь. В ней чувствуется что-то очень тревожное, крайне беспокоящее, даже
ранящее…
* * *
В жизни каждого молодого
человека бывает нормальный период «глупого счастья», когда радует прохладный
рассвет и закат над озером, улыбка случайно встреченной женщины, хороший
обед с шампанским и дружеская пирушка с пивом — все эти крупицы радости
приносят человеку бесхитростное ощущение своего бытия: я живу — я радуюсь
тому, что живу! А вот на душе Богрова всегда лежала беспросветная мгла.
Люди, знавшие его, потом вспоминали, что в нем было что-то деляческое и
запыленное, как вывеска бакалейной лавки на окраине заштатного городишки.
Даже кутить не умел. Выпьет, но в меру. Увлечется, но не влюбится. Богров
годился бы в подрядчики по ремонту водопроводов в земской больнице. Был бы
неплохим коммивояжером галантерейной фабрики, распространяя по городам и
весям империи подтяжки «люкс». Мог бы ходить по квартирам, предлагая
самоучитель игры на семиструнной гитаре. Среди киевлян он считался
«хохмачом», но острил нудно, и казалось, вся его жизнь будет нудной. Однако
друзья его допускали такой вариант: однажды в провинциальной газетке,
где-нибудь в низу колонки, петитом наберут сообщение: мол, вчера ночью в
гостинице «Мадрид» повесился «король русского шпагата» Д.Г.Богров, причины
самоубийства неизвестны… Но будь тогда киевские эсеры и анархисты немножко
бдительнее, они бы прислушались к речам Богрова: «Важен не конечный
результат действия массы, а лишь яркая вспышка в конце судьбы одной сильной
личности. Но эта личность должна свершить нечто такое, чтобы все наше быдло
вздрогнуло, будто его огрели кнутом!» Богров всегда возмущался партийной
дисциплиной, не скрывал ненависти к той среде студенческих косовороток,
которая саботировала сытых и богатых. «А я, — говорил Богров, — умею носить
фрак и люблю высокие воротнички с откинутыми лиселями…»
Полковник Кулябка устраивал ему нагоняи.
— Вы же не ребенок, — говорил он ему. — Я все понимаю. Можно
посидеть в ресторане. Можно взять певичку из хора. Но нельзя же так
бессовестно напялить фрак и на рысаках подкатывать вечером к «Клубу
домовладельцев», который считается черносотенным. Эдак вы не только себя
погубите, но и меня засыпете…
— Извините, Николай Николаевич, — отвечал Богров жандарму с
покорностью.
— Но что делать, если «домовладельцы» крупно играют, а я, увы, с
пеленок обожаю картежный азарт…
Богров оказался предателем безжалостным; благодаря его доносам
Кулябка предупредил несколько экспроприаций, провел групповые аресты
максималистов в Киеве, Воронеже, Борисоглебске, с помощью Богрова жандармы
обнаружили подпольные лаборатории взрывчатых веществ… Совесть его не мучила,
и он жертвовал даже теми людьми, которых считал своими друзьями: Леонид
Таратута, Иуда Гроссман, Наум Тыш, Ида и Рахиль Михельсоны — они могут
сказать ему свое революционное «спасибо». Наконец, Богров «осветил» Кулябке
по телефону дело о подготовке побега революционеров из Лукьяновской тюрьмы.
— Кто устраивает им побег? — спросил Кулябка.
— В том числе и я! — засмеялся Богров.
— Голубчик вы мой, брать будем всех одним букетом. Если вас не
взять, возникнут подозрения.
— Без меня букет завянет… Берите!
Он был фиктивно арестован и полмесяца просидел в Старокиевском
участке, куда ему носили обеды из ресторана. Папа с мамой убивались напрасно
— их Мордка вернулся в отличном расположении духа. «По блату посадили, по
блату выпустили, — смеялся Богров, а товарищам по партии он бросил такую
фразу:
— Не удивляйтесь, если между нами завелся провокатор. Вся наша
партия — полуграмотный сброд, из которого охранка всегда выберет агента для
своих нужд…» Из тюрьмы на волю стали просачиваться робкие слухи, что Богров
как раз и есть тот провокатор, что предал всех. Однажды на конспиративной
квартире его взяли за глотку — так или не так? Богров не потерял
хладнокровия. «Обычно люди, — отвечал он, — продаются за деньги, но мой папа
не последний в Киеве человек: один только его дом на Бибиковском бульваре
оценен в четыреста тысяч рублей. А поместье Потоки под Кременчугом?
Это не фунт изюму… За какие же коврижки мне продавать себя и
предавать вас, дураков?» Вроде бы все логично, и ему вернули пенсне, которое
перед разговором сорвали с носа, чтобы он (плохо видящий без очков) не
вздумал бежать… Повидав Кулябку, он неожиданно спросил:
— Помните, во время революции в Киеве ходил такой анекдот, будто
один нахал пробил дырку в царском портрете, просунул в дырку голову и кричал
в восторге: «Теперь я ваш царь!» Так вот, — сообщил Богров, — этим нахалом
был… я!
Кулябка долго помалкивал. Потом спросил:
— Вы были при этом в пенсне или без него?
— А разве это имеет какое-нибудь значение?
— Просто я хочу полнее представить себе эту омерзительную картину…
Извините, не могу понять: зачем вам это было нужно? Ну, крикнули: «Я ваш
царь!», но царем-то вы не стали.
— А вы ничего не поняли, — мрачно ответил Богров.
Окончив Киевский университет, Богров писал друзьям, что «в
Петербурге положение адвоката-еврея благоприятнее, нежели в Киеве или даже в
Москве».
Летом 1910 года он выехал в столицу, следом за ним в департамент
полиции полетела телеграмма Кулябки: «К вам выехал секретный сотрудник по
анархистам Аденский». Богров сначала устроился в юридическую контору Самуила
Калмановича, затем по протекции отца перешел на службу в Общество по борьбе
с фальсификацией пищевых продуктов, где, надо полагать, работой себя не
изнурял. Полностью опустошенный человек, не умеющий найти для себя ни дела,
ни друзей, ни моральной основы, он писал летом своему приятелю так: «Я стал
отчаянным неврастеником. Слава богу, что у меня остался еще целый запас
фраз, которые можно сказать в том или другом случае жизни, и потому моя
репутация хохмача еще не окончательно подорвана. В общем же, мне все
порядочно надоело, и хочется выкинуть что-нибудь экстравагантное… Нет
никакого интереса к жизни! Ничего, кроме бесконечного ряда котлет, которые
мне предстоит скушать…»
Степан Белецкий снял трубку кабинетного телефона.
— Вице-директор департамента полиции слушает.
— С вами говорит агент Аленский.
— Отлично! Позвоните через полчаса.
Белецкий нажал кнопку звонка — явился жандармский полковник фон
Котен, ведающий связями с агентурой.
— Михаила Фридрихыч — сказал Белецкий, — я еще не освоился с делами
как следует… Тут звонил какой-то Аленский, я на всякий случай велел ему
брякнуть через полчаса.
— И хорошо сделали! Киевский Кулябка уже предупредил нас о его
приезде… Пожалуйста, выпишите деньги для небольшого кутежа в ресторане, ибо
раскрывать перед Аленским конспиративные квартиры я не решаюсь и вам того не
советую.
— Благодарю за науку. А нельзя ли выписать на кутеж и на меня? Я бы
инкохнито посидел в уголку да послушал.
— Тогда выписывайте сразу на трех. Я прихвачу из жандармского
резерва и Еленина. Партию анархистов он знает «в лицо». Богров скоро
позвонил, и Котен ему сказал:
— Будьте при фраке в «Малом Ярославце»… В отдельном кабинете
ресторана на Морской (ныне улица Герцена) состоялась встреча с Богровым.
— Киевлянин… земляк! — сказал пройдоха из резерва Еленин и дружески
шлепнул Богрова по заднице, чтобы проверить, нет ли браунинга в заднем
кармане брюк (он незаметно мигнул Белецкому: мол, все в порядке — сзади
полная пустота).
Теперь пришла очередь поработать фон Котену.
— Такой молодой и красивый человек, — сказал он Богрову, дружески
шлепая его по груди, чтобы проверить, нет ли оружия в пиджачных карманах
(подмигнул Белецкому — чисто, можно ужинать).
Белецкий в разговоре отмалчивался; беседу с Богровым, стремительную и
ловкую, больше похожую на допрос, вели фон Котен и Еленин, причем первый
играл на недоверии, а второй выступал в роли защитника интересов Богрова, и
если фон Котен выражал подозрение, то Еленин (из резерва) говорил ласково:
— Ну, что вы цепляетесь к человеку? Такой милый неиспорченный
юноша… зачем же думать о нем так плохо?
Впервые в жизни Белецкий постигал уроки жандармской игры с человеком.
Договорились, что Богров проникнет в подполье столичных эсеров; платили ему
по сто пятьдесят рубликов в месяц.
Не особенно-то обогатив жандармские архивы, Богров обещал, что может
принести МВД большую пользу, если отъедет за границу, что он и сделал. Зиму
он проводил в Ницце, куда приехали и папа с мамой; заглянув в Монте-Карло.
Богров просадил в рулетку четыре тысячи франков. После этого он
заявил родителям, что Европа ему осточертела — он хочет вернуться в Киев.
* * *
Весной 1911 года, когда возник
кризис власти, Столыпин на три дня прервал сессию Думы, а Гучков — в знак
протеста — сложил с себя председательские полномочия. Протест свой он
выражал лично Столыпину, но — странное дело! — это нисколько не ухудшило их
личных отношений. Гучков был страстным поклонником Столыпина, он преклонялся
перед самой «столыпинщиной». Подобно провинциальной барышне, которая
обвешала свою кровать карточками душки-тенора, так и Гучков буквально
завалил свою квартиру бюстами, портретами и фотографиями премьера…
Столыпин позвонил ему по телефону:
— Александр Иваныч, мой цербер Курлов сообщил из Киева, что
приготовления к торжествам закончены. Очевидно, я выеду двадцать пятого,
дабы на день-два опередить приезд царской семьи. Не хотите ли повидаться… на
прощание?
— С удовольствием. С превеликим!
— Тогда я скажу Есаулову, чтобы вас встретил…
Гучков на извозчике доехал до Комендантского подъезда Зимнего
дворца, где его встретил штабс-капитан Есаулов — адъютант премьера, хорошо
знавший думского депутата в лицо.
— Праашу! Петр Аркадьевич ждет вас…
Столыпин сидел за чайным столиком возле окна, открытого на Неву;
его острый чеканный профиль отлично «читался» на фоне каменной кладки фасов
Петропавловской крепости.
— Ну, как там управляется на вашем месте Родзянко? — спросил он,
подавая вялую прохладную руку, и, не дождавшись ответа, пригласил к столу:
— Садитесь. Чай у меня царский…
В ресторане-поплавке играла веселая музыка.
— А дело идет к закату, — вздохнул Столыпин. — Запомните мои
слова: скоро меня укокошат, и укокошат агенты охранки! Премьер ожидал
выстрела — не слева, а справа.
— Быть того не может, — слабо возразил Гучков. — Газеты пророчат,
что в Киеве вы получите графский титул.
— Возможно, — отозвался Столыпин. — В разлуку вечную его величество
согласится воткнуть мне в одно место павлинье перышко. В конце-то концов я
свое дворянское дело сделал!
— Ваша отставка вызовет развал власти…
— Ничего она не вызовет, — отвечал Столыпин.
Казалось, внутри его что-то оборвалось — раз и навсегда. Неряшливой
грудой сваленные в кресло, лежали выпуски газет, в которых из «великого» его
сделали «временщиком» и открыто писали, что царь лишь подыскивает
благовидную форму, чтобы достойно облечь в нее падшего премьера… Столыпин
буркнул:
— Здесь пишут, что даже Витте был лучше меня.
— Мария Федоровна не позволит сыну устранить вас! Длинная кисть руки
Столыпина, темная от загара, безвольно провисшая со спинки стула, в ответ
слегка шевельнулась.
— Никакая фигура и никакая партия уже не способны восстановить мое
прежнее положение. Я физически ощущаю на себе враждебность двора… неприязнь
царя и царицы…
Конечно, губернатором на Тамбов или Калугу его не посадишь. Гучков слышал,
что специально для Столыпина замышляют открыть грандиозное
генерал-губернаторство на Дальнем Востоке (почти наместничество).
Поговаривали, что сделают правителем Кавказа. Столыпин с жадностью раскурил
толстую папиросу.
— Не верьте слухам! Даже послом в Париж меня не назначат. Все будет
гораздо проще, чем вы думаете. Я та самая кофеинка, которая попала в рот
государю, когда он пил кофе: мешает, а сразу не выплюнешь. Однако, —
продолжал Столыпин, покручивая в пальцах обгорелую спичку, — сейчас,
оглядываясь назад, я понимаю, что Царское Село не может простить мне одного…
Чай был невкусен, и Гучков отставил чашку.
— Чего же там не могут простить вам? Столыпин через плечо выбросил
спичку в окно.
— Я не сошелся с Гришкой Распутиным! Меня с ним не раз сволакивали.
Почти насильно, будто женить собирались. Я способен бороться с
любым дьяволом. Но я бессилен побороть те силы, что стоят за Распутиным… Мы
еще не знаем, кто там стоит!
Гучков вынес от этой встречи ужасные впечатления. Казалось,
он пил чай с политическим трупом, который ронял мертвые земляные слова, а
рука покойника играла обгоревшей спичкой, и костяшки пальцев опускали в
чашку гостя большие куски искристого бразильского рафинада из царских
запасов.
Зарождалась какая-то новая бесовская авантюра, в которой до
сих пор многое еще не выяснено, но Столыпин уже предчувствовал близость
гибели…
* * *
27 августа часы на киевском вокзале показывали 00.44, когда к
перрону подкатил столичный экспресс. Киев уже спал, отворив окна квартир,
было душно. Из вагона вышел Столыпин с женою, их встречал генерал Курлов —
без мундира, в пиджаке.
— Ну, как здесь? — спросил Столыпин.
— Тихо, — отвечал Курлов.
Сунув руки в карманы кителя, Столыпин через пустынный зал ожидания
тронулся на выход в город. Впереди диктатора, сжимая в ладони браунинг,
шагал штабс-капитан Есаулов. Захлопнув дверцы машины за премьером и его
супругой, Курлов не спеша обошел автомобиль вокруг и уселся рядом с шофером.
— По Безаковской — быстро, направо — по Жандармской… Петр
Аркадьевич, вам приготовлены три комнаты в нижнем этаже.
— Спасибо. Я хочу отдохнуть…
В этот же день от Петербурга
отошел литерный экспресс с царской семьей.
Сейчас уже мало кто знает, что поездки Николая-II по стране
сопровождались убийствами. Войска для охраны собирались как на войну; на
протяжении тысяч верст солдат расставляли вдоль рельсов. На пути следования
литерного вводилось военное положение. Другие поезда задерживались,
пассажиры нервничали, не понимая причин остановки. Перед проходом царского
экспресса убивали всякого, кто появлялся на путях, и первыми гибли путевые
обходчики или стрелочники, не успевшие укрыться в будках. Движение под
мостами полностью прекращалось. Плотогоны, летевшие по течению реки, если
они попадали под мост во время прохождения царского поезда, тут же
расстреливались сверху — мостовой охраной, погибали и люди, плывшие в
лодках…
В
полдень 26 августа Богров позвонил в охранку и попросил к телефону
«хозяина». Кулябки да месте не было, а дежурный филер Демидюк велел пройти в
Георгиевский переулок, где они и встретились, зайдя в подворотню. Богров
сообщил о прибытии в Киев революционеров с оружием, на что Демидюк сказал:
— Дело швах! Повидай самого «хозяина»…
В четыре часа дня этот же Демидюк, со стороны Золотоворотской улицы, провел
Богрова в квартиру Кулябки по черной лестнице. Кулябка встретил агента в
передней, через ванную комнату они прошли в кабинет. Дверь в гостиную была
открыта, доносился звон бокалов и крепкие мужские голоса.
Кулябка сказал:
— Это мои приятели. Итак, что у вас серьезного? К ним вышли подвыпившие
жандармы — Курлов и полковник Череп-Спиридович, женатый на сестре жены
Кулябки.
— Пусть говорит при нас, — хамовато заметил Курлов.
Суть рассказа Богрова была такова: в Киев прибыли загадочные террористы —
Николай Яковлевич и какая-то Нина. Вооружены. Готовят покушение.
— На кого? — спросил Кулябка.
— Наверное, на Столыпина.
— Где они остановились? — вмешался Череп-Спиридович.
— У меня же… на Бибиковском бульваре.
Историк пишет: «Жандармы всех стран и времен, как показывает опыт истории,
являются весьма проницательными психологами, умеющими хорошо разбираться в
людях, даже самых сложных: к этому их обязывает сама профессия!» И вот,
когда Богров закончил рассказ, Курлов пришел в небывалое волнение. Несколько
минут он отбивал пальцами по столу бравурный гвардейский марш: «Трубы зовут!
Друзья, собирайтесь…» Потом сказал Кулябке:
— Ну что ж. Ничего страшного. Адрес агента господина Богрова известен.
Бибиковский бульвар. Установим наблюдение.
Череп-Спиридович, как автор нашумевшей книги о партийности в русской
революции, не преминул спросить у Богрова:
— К какой партии принадлежат ваши приятели?
— Кажется, эсеры, — ответил Богров.
Кто был сейчас дураком? Кажется, один полковник Кулябка, чего нельзя сказать
про Курлова и Черепа-Спиридовича — опытных «ловцов человеков».
Приход Богрова с его нелепой сказочкой про белого бычка — это была жарптица
удачи, сама летевшая им в руки. Курлов недавно, в связи с женитьбой,
промотал несколько тысяч казенных денег, о чем Столыпин еще не знал. Но
Курлов (через дворцового коменданта Дедюлина) уже пронюхал, что царь
позволил Столыпину уволить Курлова после «киевских торжеств». При сдаче дел,
несомненно, обнаружится и растрата. Значит…
— Значит, — сказал он, — нужны особые меры охраны!
Передать все тончайшие нюансы этой встречи невозможно. Богров, кажется, и не
предполагал, что жандармы так охотно клюнут на его приманку. Вся обстановка
напоминала грубейший фарс: сидят матерые волкодавы политического сыска и
делают вид, что поверили в детский лепет дешевого провокатора. Это свидание
подверглось анализу наших историков: «Гениальным политическим нюхом Курлов и
КВё учуяли, что неожиданный приход Богрова является тем неповторимым
случаем, который могут упустить только дураки и растяпы. Они отлично знали,
что предвосхищают тайное желание двора и камарильи — избавиться от
Столыпина! Риск, конечно, был. Но игра стоила свеч…»
Курлову стало жарко — он раздернул крючки мундира на шее. Через десять лет,
жалкий белоэмигрант, сидя на задворках мрачного Берлина, он будет сочинять
мемуары, в которых, не жалея красок, распишет, как он любил Столыпина, а
Столыпин обожал его — Курлова! Подобно лисе, уходящей от погони, он пышным
жандармским хвостом станет заметать свои следы, пахнущие предательской
псиной. Но это случится через десять лет, когда Курлов даже бутылочке пивка
будет рад-радешенек, а сейчас — за стенкой! — стол ломился от яств, и
жандарм, в предвкушении небывалого взлета своей карьеры, хотел только
одного: стопку холодной, как лед, анисовой и немножко икорки с зеленым
луком…
— Я думаю, все уже ясно, — сказал он, поднимаясь.
Курлов остался пить анисовку, понимая, что Богров сделает его министром
внутренних дел. Как сделает — это, пардон, уж дело самого Богрова… Грязно
сделает? Плевать. Пускай даже грязно! Вообще, читатель, политика иногда
выписывает такие сложные кренделя, каких не придумать и на трезвую голову.
Богров уходил вдоль оживленного Крещатика, предоставленный самому себе, уже
вовлеченный в водоворот честолюбивых страстей, и — что поразительнее всего!
— Богров в этот день ощущал себя государственным человеком… Дома он сказал
родителям:
— У меня сегодня был на редкость удачный день!
Папа и мама порадовались за сыночка, не догадываясь, что их дом уже насквозь
просвечен полицейским рентгеном. В практике царской охранки известны два
вида фидерного наблюдения — густое и редкое. За домом Богровых установили
густое! При этом даже самый хитрющий клоп, если бы ему пожелалось выбраться
на улицу, не смог бы этого сделать — клопа заметили бы и арестовали.
Конечно, никакая Нина, никакой Николай Яковлевич в дом Богровых не входили и
не выходили…
Генерал Курлов начинал большую игру!
Вабанк своей карьеры он ставил жизнь премьера. И не только его…
Может быть, и царя?
Кулябка навестил киевского городского голову.
— Господин Дьяков, первого сентября в театре будет исполнена опера «Сказка о
царе Салтане»… Мне бы билетов…
— Вам с женою — пожалуйста, всегда рады.
— Не мне. Надо обставить охрану царя.
Кулябка просил двадцать билетов, Дьяков дал ему семь.
— Простите, я должен записать номера рядов и кресел.
— К чему такой педантизм? — возмутился жандарм.
— Ах, милый Николай Николаич, — отвечал Кулябке городской голова града
Киева, — мало ли чего в нашей паршивой жизни не случается! И я не хочу,
чтобы мне потом голову сняли…
Дьяков, среди прочих номеров, записал и данные рокового билета: ряд ј 18,
кресло ј 406. Здесь будет сидеть Богров!
* * *
Киев, 29 августа, обычный день… Коковцев вывез из столицы целый штат
министерства — шло составление государственной сметы, и финансисты купались
в морях монопольной водки, ухали миллиарды на постройку дредноутов,
вкладывали миллионы в казенные пушечные заводы. В пушистом халате, попивая
остывший чай, Коковцев расхаживал по канцелярии и чаще всего говорил, что
«здесь надо урезать… тут сократить…». Потом фланирующим барином (еще
красивый холеный мужчина), помахивая тросточкой, он прогулялся до квартиры
премьера. С улицы стояла очередь ходоков и просителей: Столыпин продолжал в
Киеве работу как министр внутренних дел, — нервный, задерганный, крикливый.
— Сейчас я кончу, — сказал он, завидев Коковцева. Они прошли в комнаты, где
Ольга Борисовна, жена Столыпина, сервировала чай; премьер негодовал:
— Я оставил свой автомобиль в Питере, надеясь, что мне, не последнему
человеку в мире, выделят киевский… Черта с два! Жандармы забрали его себе.
Просил у Фредерикса карету — говорит, что все заняты. И вот я, премьер,
вынужден кричать на улицах: «Эй, извозчик!..»
Он спросил — надолго ли Коковцев в Киеве?
— Первого сентября мой вагон прицепят к питерскому.
— Завидую вам, — вырвалось у Столыпина. — Хочется домой. Честно говоря,
неспокойно мне как-то… в этом Киеве!
Коковцев барственным жестом извлек из кармашка пестрого жилета дедовские
часы, щелкнул крышкой.
— Ого! Скоро прибудет царь. Как бы не опоздать… Столыпин ехал встречать царя
на вокзал в наемной колясочке. Киев был расписан, как праздничный пряник.
Дома украсились флагами, вензелями, портретами.
Буржуазия задрапировала балконы коврами, в окнах выставлялись цветы, горела
иллюминация. В густой толпе народа, средь шума и гвалта, полиция задержала
коляску с премьером. «Назад!» — последовал окрик.
— Вы что, не узнаете меня? Я же Столыпин…
Он все-таки пробился на перрон, но в суматохе царь не обратил на Столыпина
внимания. Разъезд кортежа прошел без него, и премьер в самом конце процессии
трясся на своих дрожках, следуя за дежурными флигель-адъютантами.
«Меня сознательно оскорбляют», — шепнул он Есаулову… В публике городовые
бесплатно раздавали брошюрки, срочно отпечатанные тысячным тиражом. Автором
брошюрки считался Распутин, но я в это не верю. Вот образчики
пропагандистской чепухи: «Что поразило встрепенуться и возрадоваться
Киевскому граду? Так трепещет весь народ и аристократия, одни жиды
шушукаются и трепещут… Солдатики просто не человеки — подобны ангелам: они
от музыки забыли все человечество, и музыка отрывает их от земли в небесное
состояние». Глупее — и хотел бы, да не придумаешь!.. Столыпину в
политической феерии отвели место в хвосте, а все цветы и улыбки выпали на
долю царя и царицы. Александра Федоровна сидела в ландо с гримасой на лице,
которая по плану должна бы выражать любезность. И вдруг, презренная ко всем,
она поклонилась — она отвесила поклон! — прямо в толпу киевлян, которые
зашушукались:
— Кому ж из нас это она кланялась?
А средь прочих стоял мужик, который сказал:
— Да не шумите… это она мне кланялась!
Так киевляне узнали о присутствии в Киеве Распутина. Но в этой сцене была
одна деталь. Когда царский кортеж проехал и показалась колясочка с жалким,
словно его обухом пришибли, Столыпиным, Гришка взмахнул ручищами и громко
запричитал:
— Смерть за ним идет! Смерть глядит на Петра…
Так и невыяснен деликатный вопрос: что знал Распутин и в какой степени был
он посвящен в программу дальнейших событий? Но если знал Распутин, то
выходит, что знал и… царь?
Столыпин выбрался из коляски, расплатился с извозчиком. Пройдя в комнаты,
сразу же просил соединить себя с генералом Курловым, занимавшим номер в
«Европейской» гостинице:
— Почему во время проезда я не был обеспечен охраной?
— Охрана была. Вы ее просто не заметили. Столыпин бросил трубку и выругался:
— Врешь, морда каторжная! Я все замечаю…
31 августа, время — 12.40…
Некто М. Певзнер позвонил на телефонную станцию:
— Барышня, мне нужен номер шестьсот девять…
Это был телефон Богровых в доме ј 4 по Бибиковскому бульвару. На коммутаторе
произошла осечка, и, подключив Певзнера к Богровым, барышня — по ошибке! —
не разъединила прежнего разговора. Таким образом киевский обыватель М.
Певзнер явился нечаянным слушателем беседы Д.Г.Богрова с полковником Кулябкой:
— Вы обещали дать мне билет в Купеческий сад, где сегодня вечером будет
встреча царя и его августейшей семьи.
— Я оставлю вам билет. Пришлите за ним кого-либо.
— Хорошо, — ответил Богров, — я пришлю. Спасибо.
Певзнер решил использовать эту ситуацию в своих личных целях. Позвонив на
станцию, он попросил барышню снова соединить его телефон с квартирой
Богровых.
— Слушай, Мордка, — сказал он ему на жаргоне «идиш», — я сейчас слышал, как
ты разговаривал. Если ты имеешь роскошный блат с жандармами, так устрой мне
и моей Идочке по билетику в Купеческий сад. Мы тоже хотим повеселиться.
Нависло молчание. Богров долго думал.
— Надеюсь, — отвечал по-еврейски, — ты достаточно умен, чтобы не болтать о
том, что слышал. А билета тебе не будет…
Примечание: по законам департамента полиции все тайные агенты охранки,
связанные провокаторской деятельностью в революционных партиях, никогда (!)
и ни при каких условиях (!) не имели права (!) посещать места, где находятся
члены царской семьи или члены правительства… Курлов разрешил это сделать.
— Богрову можно, — сказал он Кулябке.
Сказка про белого бычка увлекла его, как игра старого мудрого кота с жалкой
мышью. Кот знает мышиную судьбу наперед, но мышь, сильно тоскуя, еще на
что-то надеется…
* * *
Вечер, восемь часов, Купеческий сад… Богров постоял возле эстрады, где пел
украинский народный хор, затем перешел в аллею — поближе к царскому шатру.
Он стоял в первом ряду, когда Николай II с Алисою прошли мимо него столь
близко, что царь даже задел его локтем, а ветерок донес аромат духов
императрицы. Вместе со всеми обывателями Богров кричал:
— Да здравствует великий государь… Сла-а-ава!
Но Столыпина не заметил, да это и немудрено. Обескураженный невниманием
царя, Столыпин сознательно растворился в густой массе гуляющих.
В этот день его фотографировали. Он был одет, как чиновник из дворян, — в
белом кителечке и в фуражке с белым чехлом. Я не знаю, что означала повязка
на его рукаве, похожая на траурную. Итак, премьер затерялся в толпе…
Богров позже показывал: «Вернувшись из Купеческого сада и убедившись, что
единственное место, где я могу встретить Столыпина, есть городской театр, в
котором был назначен парадный спектакль 1 сентября, я решил непременно
достать билет…» Было полвторого ночи, когда Кулябку разбудили:
— Опять пришел этот Аленский-Капустянский.
— Пусть войдет… Что ему надо?
Богров, взволнованный, путано рассказывал:
— Оказывается, у Николая Яковлевича в портфеле бомба. Нина имеет два
браунинга. Они поручили мне побывать в Купеческом саду, чтобы установить
возможность покушения и расстановку охраны. У них есть связи, и они могут
добыть билеты в театр…
— Государю опасность угрожает? — спросил Кулябка.
— Ни в коем случае! За императора будьте спокойны. А мне нужен билет в
театр. Я просил туг одну проститутку Регину из кафешантана… она обещала…
через знакомых в оркестре…
— Голубчик, о чем разговор! — сказал Кулябка. И дал ему билет: кресло 406 в
18 ряду.
— Спасибо. — Богров ушел спать; все заснули.
А войска шли всю ночь — войска
Киевского военного округа, войска особой выучки (драгомировской!). Они имели
право шагать босиком, курить в строю и разговаривать, могли расстегнуться и
даже сойти на обочину, — это были лучшие войска России, которые в мирные дни
ходили как на войне. Всю ночь они держали устойчивый марш, уходя все дальше
от Киева — для маневров. Сухомлинов, желая угодить царю, велел задержать
марш-марш в пяти верстах от Киева, но тут возмутились драгомировские
генштабисты:
— Здесь маневры, а не придворный спектакль…
После Сухомлинова пост киевского генерал-губернатора занимал генерал Трепов;
в шесть часов утра, когда войска удалились от Киева на сорок пять верст,
Трепов садился в автомобиль, чтобы нагнать их на марш-марше, и тут посыльный
вручил ему записку от Кулябки, извещавшую, что на Столыпина готовится
покушение. Трепов указал свите — предупредить об этом премьера:
— Скажите ему — пусть не высовывается на улицу! В семь утра Столыпина
разбудил Кулябка и подтвердил:
— На вас готовится покушение. Посидите дома… После Кулябки его навестил
Курлов — с тем же!
— Все это несерьезно, — отвечал Столыпин. Курлов в разговоре с ним добавил:
— А за ваше пребывание в театре мы спокойны…
Утро 1 сентября нанесло Столыпину еще один страшный удар по самолюбию.
4 сентября царь намеревался с женой и свитой отплыть пароходом в Чернигов,
придворное ведомство распределило каюты для сопровождающих царя, и тут
выяснилось, что Столыпина… забыли! В гневе он позвонил Фредериксу:
— Шеф-повара государя вы не забыли, а премьера… забыли? Я уже не говорю о
том, что каждый придворный холуй разъезжает на автомобиле, а я, премьер
империи, пижоню на наемных клячах. Я молчу о том, что вы не дали мне
экипажа. А теперь…
— Петр Аркадьевич, — отвечал министр императорского двора. — извините, но
для вас места на пароходе не хватило.
— Кто составлял список пассажиров?
— Кажется, Костя Нилов…
Штабс-капитан Есаулов известил с утра пьяного Нилова.
— По-моему, — сказал ему офицер, — один премьер империи стоит того, чтобы
высадить с парохода половину свиты. Бравый алкоголик Нилов спорить не стал:
— Хорошо, я сразу доложу его величеству… — и скоро вышел из царских покоев.
— Государь указал, что премьера не надо!
— Зато теперь все ясно, — вздохнул Столыпин, выслушав Есаулова, и позвонил
Коковцеву. — Доброе утро, дорогой мой…
Коковцев, дабы скрасить отверженность премьера, каждодневно обедал с
супругами Столыпиными в ресторане, но сейчас он извинился, что сегодня будет
вынужден обедать отдельно:
— У меня встреча с друзьями юности — лицеистами.
— Надеюсь, на ипподром мы поедем вместе?
— Да, конечно. Я заеду за вами…
В 14.00 ожидался приезд царской семьи на Печерский ипподром, где должны
состояться скачки и смотр «потешных». За полчаса до этого игрища Коковцев
заехал за Столыпиным, который пересел в экипаж министра финансов.
Лошади красиво взяли разбег.
— Вот что! — сказал Столыпин. — Я не хочу, чтобы это разглашалось, но есть
сведения, что на меня готовится покушение. А потому будет лучше, если мы сей
день будем кататься вместе.
С точки зрения человеческой морали Столыпин поступал не ахти как прилично.
Коковцев сознавал всю опасность для себя соседства Столыпина, но, человек
воспитанный, с замашками былой уланской доблести, он ограничился лишь
кратеньким замечанием:
— Не очень-то любезно с вашей стороны…
— Ерунда! Я жандармам не верю, — буркнул Столыпин, и здесь я еще раз
замечаю, что он поступил не по-рыцарски, заслоняясь от пуль телом своего
коллеги, который в высшей степени благородно согласился быть для него этой
живой «заслонкой».
* * *
Богров до полудня зашел в «Европейскую» гостиницу, где в номере генерала
Курлова еще раз повидался с жандармами. Он сказал им, что Николай Яковлевич
и Нина, очевидно, расположены ждать вечера, когда Столыпин двинется в театр.
Кулябка заметил на это, что было бы хорошо, если Богров оповестит филеров
наружного наблюдения о выходе террористов из дома курением папиросы. Богров
охотно согласился закурить папиросу…
— Брать будем на улице, — решил Кулябка. — Как он закурит папироску, так
сразу налетим и сцапаем.
— Лучше в театре, — рассудил Курлов.
— Чтобы с поличным, — добавил Череп-Спиридович.
Узнав, что на ипподром съезжаются царь и его свита, Богров взял коричневый
пропуск, удостоверяющий его службу в охранке, и покатил туда же, имея в
кармане браунинг. Но секретарь «Киевского бегового общества», некто Грязнов,
парень из жокеев, узнал Богрова в лицо как заядлого игрока в тотализатор.
— Эй, — сказал он ему, — а тебе чего тут надобно?
— Я жду придворного фотографа, — смутился Богров и тишком показал коричневый
билет, шепнув:
— Ты ведь тоже в охранке?
Грязнов выплюнул изо рта папиросу и со словами — «Ну, держись, морда
поганая!» — пинками выставил Богрова с ипподрома.
— Я с гадами дела не имею… проваливай, шкура!
А ведь Богров уже занял хорошую позицию для стрельбы. От министерской ложи
его отделяло всего три шага, и он видел спину Столыпина… Жокей, сам того не
ведая, спас премьера!
* * *
Благородное вино, искрясь радостью, хлынуло в сияющие бокалы. Коковцев
принимал в гостинице друзей юности — лицеистов. При этом он вел себя как
настоящий аристократ, одинаково ровно и любезно общаясь со всеми — и с теми,
которые достигли высоких чинов, обросли имениями, и с теми, кто едва выбился
в жизни, погряз в долгах и неудачах, опустился и раскис. Блестящий знаток
классической поэзии, Коковцев даже в финансовых отчетах не пренебрегал
цитировать стихи русских поэтов и сейчас тоже не удержался, чтобы не
воскликнуть:
Друзья, в сей день благословенный Забвенью бросим суеты!
Теки, вино, струею пенной В честь Вакха, муз и красоты!
Бокалы сдвинулись, Коковцев перешел на прозу:
— Извините, вынужден на минутку оставить вас… дела! — В канцелярии он
напомнил чиновникам, чтобы позвонили на вокзал — вагон министерства финансов
надо прицепить к вечернему поезду. После чего вернулся в компанию лицеистов.
— Очень приятно быть в Киеве, но для нас, лицеистов, до смерти «целый мир
чужбина, отечество нам Царское Село»! — Раскурив папиросу и жестикулируя,
отчего резко вспыхивал алмаз в его запонке, представитель винной монополии
старался реабилитировать себя в обвинениях, будто он, министр финансов,
строит бюджет государства на продаже казенной водки. — Самое главное —
золотой запас, — заключил он с вызовом. — Поверьте, после меня кладовые
банков России, будут трещать от накоплений чистого сибирского злата…
Войдя на цыпочках, чиновник особых поручений шепнул ему на ухо, что пора в
театр. Старые обрюзгшие лицеисты, которых Коковцев помнил еще юными
непоседами-шалунами, расходились, отчасти подавленные величием своего
товарища, а Коковцев в экипаже поехал за Столыпиным. Усевшись с ним рядом,
премьер сказал:
— Если в театре ничего не случится, значит, вообще ничего не случится, а
жандармы, как всегда, брали меня на пушку…
Театр был переполнен разряженной публикой, в толчее и давке штабс-капитан
Есаулов с трудом отыскал Курлова. — Еще раз прошу обеспечить охрану
премьера.
— Вы первый обязаны это делать, — огрызнулся Курлов. — И не имеете права
покидать премьера… Впрочем, — закончил он миролюбиво, — в проходе первого
ряда болтается полковник Иванов, а меры усиленной охраны Столыпина уже
приняты как надо.
В первом ряду сидела вся знать, министры и генералитет. Ровно в 9.00 царскую
ложу заняли Николай II с женою, занавес взвился, блеснула томпаковая лысина
дирижера, и грянула веселая брызжущая музыка… «Сказка о царе Салтане»
началась!
* * *
Перед финалом оперы Кулябка велел Богрову сбегать домой, чтобы узнать, где
сейчас Николай Яковлевич с бомбой и Нина с браунингами. Богров вскоре же,
постояв на улице, вернулся и сказал, что террористы ужинают. В первом
антракте Кулябка опять наказал ему проверить, что делают покусители. Но
дежурный жандарм при входе обратно в театр Богрова уже не пускал:
— Не могу! У вас билет был уже надорван… Случайно это заметил Кулябка и
сказал жандарму:
— Пропусти его. Он из нашей оперы…
Опера продолжалась. В синем море плавала бочка, в ней не по дням, а по часам
подрастал царевич. Бинокли киевских аристократок были нацелены на царскую
ложу, тихим шепотком дамы обсуждали туалеты царицы, которая сосала вкусные
карамельки киевского кондитера Балабухи. Музыка обрела особое очарование —
из утреннего тумана вырастал сказочный град Леденец, а жители его
восторженно приветствовали Гвидона, прося его княжить над ними… С волнующим
шорохом занавес поплыл вниз, очарование исчезло, и зал медленно наполнился
электрическим светом. Сразу же по краям первого ряда кресел (как бы замыкая
министров по флангам) встали два жандармских полковника — Иванов и Череп-Спиридович; внешне равнодушные, они зорко следили за настроением зала…
Столыпин в антракте разговаривал с Сухомлиновым; премьер стоял лицом в
зрительный зал, а спиною облокотился на барьер оркестра. Коковцев подошел к
нему проститься.
— Как я вам завидую, — произнес Столыпин.
— В чем дело? Бросайте эту глупую «Сказку», берите под руку Ольгу Борисовну,
а мой вагон всегда к вашим услугам.
— Не могу, — выговорил Столыпин, — я думаю, что все-таки надо съездить в
Чернигов, чтобы взнуздать тамошнего губернатора Маклакова.
Коковцев направился к. выходу, и в узком проходе лицом к лицу столкнулся с
идущим навстречу молодым человеком в пенсне. Это был Богров, который
театральной афишкой прикрывал оттопыренный карман с оружием. Возле самых
дверей Коковцева остановил сухой и отрывистый треск (характерный для
стрельбы из браунинга). Было всего два выстрела — одна пуля прошила руку
Столыпина, вторая погрузилась в печень диктатора и застряла в ней. Коковцев
от выхода сразу же повернул обратно, но пробиться через публику оказалось
невозможно. В театре началась паника! Затолканный слева и справа, Коковцев
беспомощно крутился между кричащими дамами, и только сейчас он смутно начал
догадываться, что его, как царя Гвидона, волнами этой толпы прибивает к
сказочному граду Леденец, где его и попросят княжить, — на место того
человека, который сейчас провис через оркестровый барьер как худая мокрая
тряпка…
При первом же выстреле Череп-Спиридович выхватил шашку и бросился на
Богрова, чтобы в кругом размахе разрубить его череп, как арбуз, на две
половинки. Но к Богрову было уже не пробиться — толпа, озверелая и кричащая,
растерзывала его, и тогда Череп-Спиридович (весьма дальновидный) отбежал к
царской ложе, где, не убирая шашки, он встал подле царя, демонстрируя перед
ним свою боевую готовность. Богрова убивали! Жандармский полковник Иванов
кинулся спасать его. Не впутанный в курловские интриги, Иванов твердо
понимал одно — Богрова надо сохранить ради следствия.
Этим-то он и спутал все карты игры Курлова.
Человек страшной физической силы, Иванов словно котят разбросал
вокруг себя публику и выдернул Богрова из толпы, как выдергивают пробку из бутылки.
После этого одним мощным рывком он воздел убийцу над собой, держа его словно
напоказ на вытянутых руках. Весь театр видел, как Богров, описав плавную
траекторию, перелетел через барьер и рухнул прямо в оркестр, ломая и круша
под собой хрупкие пюпитры обалдевших музыкантов. Вслед за ним в оркестровую
яму прыгнул и сам полковник Иванов, сразу и ловко заломивший руки
провокатора назад.
— Теперь ты мой, — сказал он, лежа поверх Богрова. Коковцев велел чиновнику
особых поручений:
— Позвоните на вокзал. Пусть отцепляют вагон от поезда. Теперь уже ясно, что
мы приехали…
«Сказка о царе Салтане» закончилась. Орущую от страха публику жандармы
выгоняли прочь из театра, как стадо глупых баранов. Но При этом (непонятно
зачем) оркестр вдруг начал исполнять гимн «Боже, царя храни!». К театру уже
подкатывали кареты: одна санитарная, другая тюремная… Царская ложа давно
была пуста.
* * *
Коковцев заскочил внутрь санитарной кареты. Столыпин лежал на полу, ботинки
его почему-то были расшнурованы, рубашка задрана, на животе виднелось
красное пятнышко — след пули, ушедшей внутрь. Лошади трясли карету по
булыжникам мостовых, они ехали на Малую Владимирскую — в частную клинику
доктора Маковского… Столыпин страдальчески выхрипывал из себя:
— Я знал, что этим все кончится… Мне теперь уже безразлично,
откуда летели пули, — слева или справа…
Столыпина сразу же отнесли на операционный стол. Вынуть пулю из печени
оказалось нелегко. Был уже час ночи, когда Коковцева позвали к телефону
клиники. Он решил, что звонит сам государь, но в трубке послышался рыкающий
голос:
— Жиды убили русского премьера русского правительства в русском граде Киеве
в русской опере на представлении русской сказки о царе Салтане. Так вот,
предупреждаем, что если Столыпин умрет, мы завтра же устроит жидам кровавую
баню…
— Кто говорит со мною? — спросил Коковцев.
— Балабуха… киевский кондитер. А что?
— Да нет. Ничего. Приму к сведению. Опять звонок — генерал-губернатор Трепов:
— Такая каша… Можете срочно приехать ко мне?
— Не могу. Пулю еще не вынули. А что за каша?
— Да опять с жидами, — проворчал Трепов.
Было три часа ночи, когда в чашку звонко брякнулась пуля, извлеченная из
печени. Коковцев спросил Маковского — как дела? Тот ответил, что положение
слишком серьезное.
— Есть ли надежда, что Столыпин выживет?
— Вряд ли… все-таки — печень.
Санитары вывели в коридор Ольгу Борисовну; увидев Коковцева, женщина без
слез, но яростно прошептала:
— Этого бандита Курлова я бы сама убила…
В четвертом часу ночи Коковцев приехал к Трепову.
— Утром в Киеве начнется резня. А войска гарнизона на маневрах.
Казаков нет. Я погибаю. Что делать?
Коковцев сказал, что еврейского погрома допустить никак нельзя. Маневры
должны были начаться уже сегодня, а царя Коковцев мог увидеть не раньше двух
часов дня. К этому времени все перья из подушек будут уже выпущены.
— Я сам боюсь погрома, — заявил Трепов. — В другое время — куда ни шло,
ладно. Но сейчас в городе-то царь! При нем как-то неудобно выпускать пух на
Подоле…
— Погрома не будет, — твердо сказал Коковцев. — Сейчас, по праву, мне
данному, я принимаю на себя обязанности Столыпина и волею председателя
Совета Министров приказываю вам срочно отозвать с маневров кавалерию и
казачьи части обратно в город. Чтобы к рассвету они были на улицах
еврейского Подола.
— Да как же они поспеют?
Коковцев вспомнил молодость, когда выслуживал ценз в лейб-гвардейских
уланах. Он сказал Трепову:
— На шпорах, на шенкелях… все в мыле! Поспеют…
Запахнув крылатку, он пошел прочь. Было уже четыре часа ночи. Коковцев
позвонил в Николаевский дворец, чтобы сообщить царю о смертельном ранении
Столыпина, о том, что утром возможен еврейский погром, но дежурный чиновник
сказал ему:
— Его величество фазу, как вернулись из театра, попили чайку и преспокойно
легли спать… Велели не будить.
Коковцев раздвинул занавеси на окне. Улица была наполнена тенями. Тени,
тени, тени… Скрип тележных колес, тихий плач детей. Уже началось поголовное
бегство евреев из Киева (В 1968г. наша печать опубликовала найденное в
архивах «Дело Коковцева», где сказано: «Этот вопрос о погроме в связи с
убийством Столыпина мало известен». Описание массового бегства евреев из
Киева в ночь с 1 на 2 сентября 1911г. дано в автобиографическом романе
польского писателя Яна Бжехвы, проведшего свою юность в Киеве («Пора
созревания». М.,1964).). К утру в городе не осталось ни одного еврея, а
поезда не успевали вывозить их со скарбом. Через шесть лет Коковцев
вспоминал: «Полки прибыли в начале восьмого часа утра, и погрома не было.
Станция Киев и площадь перед вокзалом представляли собой сплошное море
голов, возов подушек и перин…» В этой толпе несчастных людей не было ни
одного, кто бы не проклинал Богрова за его выстрел во время «Сказки о царе
Салтане»!
Во время от полуночи до трех
часов ночи, когда хирурги извлекали пулю из столыпинской печени, Курлов
спросил Спиридовича:
— Ты почему сразу не рубанул его шашкой?
— Не пробиться было. Свалка началась. — Вот теперь жди… свалка тебе
будет!
И горько рыдал Кулябка — от жалости к самому себе:
— Я же его и заагентурил… Теперь мне крышка! Богров жив. Богров в
лапах киевской прокуратуры.
— Его надо вырвать… с мясом! — сказал Курлов.
Допрос и обыск Богрова начался в буфете Киевского театра.
Присутствовали киевский прокурор Чаплинский и его помощники. Из
фрачных карманов убийцы на стол сыпались визитные карточки. Был обнаружен и
билет кресла ј 406 в ряду ј 18.
— Кто вам его выдал? — спросил Чаплинский.
— Полковник Кулябка.
— Запишите, — велел прокурор секретарю. Службу в охранке Богров
отрицал.
— Запишите и это. Потом проверим…
Из охранки прибыл в буфет пристав Тюрин.
— Имею приказ генерала Курлова забрать преступника.
— Куда? — спросил Чаплинский.
— Известно куда… все туда.
— Возьмете его только через мой труп.
— А что мне передать? Там Кулябка плачет.
— Так и передайте, что прокурор возражает. А плачущего Кулябку
доставьте сюда… как свидетеля.
Кулябка, прибыв в театр, настаивал на свидании с Богровым наедине с ним,
«желая получить от него очень важные сведения». Чаплинский ему отказал.
Кулябка попросил прокурора выйти в фойе театра, и там, плача, он
говорил, что никогда бы не дал Богрову билет в театр, ибо законы тайного
сыска уважает, но на него нажал Курлов… В конце беседы он произнес с
отчаянием:
— Курлов-то выгребется, а мне… пулю в лоб? Курлов сам позвонил в
театр Чаплинскому:
— Богров — революционер, это ж сразу видно.
— Я еще не выяснил, кто он, — отвечал Чаплинский.
Богрова опутали веревками с ног до головы, зашвырнули в карету и
отвезли в каземат «Косого капонира», где за него сразу же взялся следователь
по особо важным делам Фененко.
— Если вы революционер, то почему же выбрали в театре, где
находился царь, своей целью не царя, а Столыпина?
Богров резко и непримиримо отверг свою принадлежность к революционным
партиям России и добавил, что боялся стрелять в царя, ибо это могло бы
вызвать в стране погромы. Он продолжат считать себя великим «государственным
человеком» и верил в будущую славу — пусть даже геростратову! Не сразу, но
все-таки он признал, что является агентом царской охранки.
— Подпишитесь, — сказал Фененко в конце допроса. Богров отказался
подписывать протокол в той его части, где зафиксированы его слова о боязни
погрома.
— Почему упорствуете? — спросил Фененко.
— Потому что правительство, узнав о моем заявлении, будет
удерживать евреев от террористических актов, устрашая их последующей за
актом организацией погрома…
По записной книжке Богрова, начатой им с 1907 года, жандармы
произвели в Киеве свыше 150 арестов. Все делалось снахрапа, без проверки, и
тюрьму забили ни в чем не повинные люди — врачи, артисты, певички, адвокаты,
проститутки, студенты, прачки. Из тюрьмы в город выплеснуло мутную волну:
Богров — провокатор!
Вот тогда киевский голова Дьяков (человек осторожный и дальновидный)
созвал журналистов, дав им пресс-конференцию.
— Обращаю ваше внимание! — заявил он. — Киевская городская дума ни
в чем не виновата. Мы не давали Богрову билет на вход в театр. Полковник
Кулябка из жандармского управления Киева выцарапал у меня семь билетов для
своих агентов. Я записал их номера. Пожалуйста! Ряд восемнадцатый, кресло
четыреста шестое. Это как раз место убийцы. А я не давал Богрову билета.
Ему был задан скользкий вопрос:
— Значит, Богров — агент царской охранки? Дьяков (повторяю) был
человеком осторожным.
— А я в такие дела не путаюсь, — отвечал он, сворачивая свою
кургузую конференцию, благо главное было уже сказано.
* * *
Городская дума за свой счет выстелила Малую Владимирскую улицу
мягчайшим сеном, чтобы проезд экипажей не беспокоил Столыпина, умиравшего в
палате клиники Маковского. 3 сентября премьер вдруг почувствовал облегчение
и вызвал Коковцева. Он передал ему ключ от своего портфеля с секретными
документами государства, попросил сиделок и врачей удалиться.
— Известно, — сказал Коковцеву с глазу на глаз, — что на совещании
у кайзера немцы решили начать войну против России в 1913 году, а на посту
военного министра находится человек в красных штанах, который ни к черту не
годен. Убирайте его! А заодно уж, Владимир Николаич, сковырните и
нижегородского губернатора Хвостова — я не успел до него добраться…
— Вы что-нибудь хотите лично от государя?
— Перо в зад, и больше ничего, — отвечал Столыпин…
Киев наполнился слухами, что премьер поправляется. «Сдохнет!» —
выразился Распутин, живший на частной квартире и бегавший босиком в уборную
(Гришка сейчас выжидал, когда царь с царицей позовут его отдыхать в
Ливадию)… 4 сентября Столыпину стало хуже, а Николай-II не отложил поездки в
Чернигов; расцвеченный лампочками пароход отвалил от пристани, а Коковцев
сказал: «И так всегда! Если предстоят неприятности, государь оперативно
сматывается куда-нибудь подальше». 5 сентября Столыпин скончался, а Богров
продолжал давать откровенные показания, подробно оглашая свои похождения.
Допрос гнали с такой быстротой, будто судьи опаздывали на последний
трамвай. Курдов сознавал, что авантюра удалась лишь наполовину: Столыпин
убит, а Богрова, чтобы не наболтал лишнего, надо как можно скорее сунуть в
петлю. 8 сентября следствие торопливо свернули. В казематах «Косого
капонира» состоялся закрытый судебный процесс. Не жажда мести руководила
судьями — нет, их поджимали сроки… Кулябка плакал, и Богров стал его
выгораживать. Получилась замкнутая реакция: жандарма Кулябку выручал
провокатор Богров, а Кулябка выкручивал из этого дела Курлова, ибо понимал,
что если потопит Курлова, то и сам оставит после себя на воде одну лишь «бульбочку»…
Зачитали приговор — смерть через повешение!
10-го числа полковник Иванов велел привести Богрова.
— Один вопрос! — сказал полковник. — Чем объяснить ваш образ
поведения на суде, когда вы стали выгораживать Кулябку?
— Просто он растерялся. Мне стало его жалко.
— Верю! Завтра вас ждет смерть. Рано утром, когда на Подоле запоют
петухи. Можете писать письма. Вот бумага…
Но тут к жандармам заявился киевский кондитер Балабуха.
— Этот номер не пройдет! — заявил он чистосердечно. — Знаем, как
это делается. Повесите куклу из тряпок, а потом скажете, что казнили
Богрова… Мы, киевские союзники, истинно русские, воистину православные,
хотим сами жида вешать.
Иванов сказал Балабухе, что линчевать Богрова им никто не позволит,
а делегацию «союзников» до места казни допустят. Смерть Столыпина оставила
народ равнодушным. В защиту Богрова общественность страны не вступилась.
Против казни убийцы прозвучал только один протест — от вдовы и детей самого
Столыпина.
* * *
Малую Владимирскую улицу переименовали в Столыпинскую, а на
рассвете 11 сентября Богрова казнили. Виселица была установлена в одном из
фортов Киевской крепости — как раз на Лысой горе, где, по преданиям,
свершался шабаш всякой нечистой силы. От встречи с духовником Богров
отказался, писем для родных не оставил. А смерть он встретил весьма
спокойно…
Днем к перрону киевского вокзала был подан царский экспресс.
Провожать императора в Ливадию собралась местная знать, тузы дворянства и
столпы местной бюрократии, но государь почему-то задерживался. Вдруг на
перроне показался скороход, одетый так, как одевались пажи времен веселой
Елизаветы.
ТАК БЫЛО - ТАК БУДЕТ.
После революции на глухой окраине Киева, во дворе
чугунолитейного завода, много лет стоял бронзовый Столыпин с отбитым носом
и, философски заложив руку за отворот сюртука, терпеливо поджидал своей
очереди на… переплавку (СССР нуждался в ценных металлах!). А на улицах Киева
торчал монумент, с которого свергли памятник, и на нем можно было прочесть
столыпинские слова: «Вам нужны великие потрясения, а мне нужна великая
Россия!» В эти годы, первые годы социализма, нашлись горячие головы, которые
пожелали на месте бронзового Столыпина водрузить гипсового Богрова, чуточку
видоизменив надпись на постаменте: «Нам не нужна великая Россия — нам нужны
великие потрясения!» Советским историкам пришлось проделать адову работу
(она продолжалась и продолжается сейчас), чтобы выяснить подлинный образ
Богрова, и теперь нам уже ясно, что революционера Богрова никогда не было —
был подленький торгаш-провокатор, который на убийстве и предательстве делал
гешефт своей посмертной славы. Выстрелы в киевском театре прозвучали не
слева, а справа. Пуля, сразившая Столыпина, была начинена ядом реакции…
Революция свергла памятник диктатору.
Но резолюция не ставит памятников провокаторам!
Вообще этот выстрел был никому не нужен. Столыпин как политический
деятель давно агонизировал — Богров только ускорил эту агонию… А через три
года Коковцев рассказал французскому послу Морису Палеологу:
— Знаете, почему царь отказался участвовать в похоронах Столыпина,
а царица даже не подошла к его гробу? Столыпин в конце жизни разочаровался в
верности своего пути и стал указывать царю, что монархический строй России
нуждается в демократизации. И когда я позже упоминал имя Петра Аркадьевича,
царь всегда отвечал мне одно: «Сам бог хотел, чтобы его не стало!»
Источник - главы из романа Валентина Пикуля: "Нечистая сила".
МОГИЛА ПЕТРА АРКАДЬЕВИЧА СТОЛЫПИНА В КИЕВО-ПЕЧЕРСКОЙ ЛАВРЕ (снимок 2013 года).
|
|
В начало
Вернуться на страницу
Дата создания сайта 11.07.2009 года.
Последнее обновление страницы 17.02.2022 года.